И ей тут же с ужасающей силой стало ясно, что все ее покаяния и искупления грехов ничегошеньки не стоили. Ее тело, привыкшее к Торкелю, ничего не забыло, не приняло наказания, а, наоборот, питало собой возмущение во все более рассеянных объятиях Кнута. Ей просто-напросто был нужен мужчина.
У мужчин есть свои определения таким женщинам. Она и сама бездумно пользовалась ими, так же, как мужчины. Этим презрительным словом она определяла и Эдгит. Не говоря уже об Альфиве: второй женщине, «привыкшей» к словам и делам любовным, но не умевшей стыдиться и незаметно исчезать, когда этого требовало приличие.
Эти оскорбительные определения редко использовались в отношении мужчин. Да, она действительно называла Этельреда «потаскуном» и презирала его. Но его никогда не заковывали в колодки, и никто из епископов принародно не осуждал его. Он был королем-охотником; порицать могли жертву, но не охотника. Даже она сама не могла справиться с ним.
Кнут же, наоборот, наказал ее за Альфиву. Хотя сам он, насколько она знала, держался за эту единственную наложницу. В глазах всего света Кнут был необычайно «верный» король! И все же она ждала и надеялась, что он бросит Альфиву, поскольку она была вынуждена отказаться от Торкеля. Так на так. Но это была всего лишь наивная надежда!
Разница между Этельредом и Кнутом состояла в том, что первый менял наложниц часто и так же быстро забывал их, в то время, как Кнут держался лишь за одну и заботился о ней на глазах у всех — по крайней мере, когда он был в Дании. Не должно ли Церкви осудить поведение Кнута? Ведь Кнут практиковал двоеженство и мог бы стать плохим примером для собственного народа. Или, быть может, дома, в Дании, он был менее «благочестивым», чем здесь — и это различие молчаливо признавалось мужами Церкви?
Но зачем эти бесполезные сравнения различных условий игры для мужчин и женщин? Ей, что, необходимо оправдание? В таком случае, оно нужно лишь ей самой. Но ей, отдававшей себя и свое тело двум королям, одному после другого, без ответного чувства в собственном сердце, разве ей нужно было какое-либо алиби, чтобы лечь в постель к Ульфу и тем самым заполучить для своего сына королевскую корону? Могло же ее тело один раз послужить разумной цели — причем на пользу и Кнютте, и ей самой!
И все же бунт ее тела не имел никакого отношения к королевской короне. В этом заключалась мучительная истина. И еще меньше он связан с Ульфом. И меньше всего она понимала, чем бы Ульф мог помочь ей — за плату или даром.
«Потянем время» — как это теперь нужно! Но время теперь стоит дорого.
Этой весной Эмма много ездила верхом на Слейпнире, давая выход своей неугомонности и тревоге во всем теле. Жеребец сейчас ничего не имел против и с удовольствием носил ее без конца по цветущим долинам Хемпшира, одолевая холмы на коротком галопе. Конечно, оруженосец Эммы гонял и выгуливал Слейпнира, когда у королевы не было времени. Но теперь все совсем иначе: всадница так легка и прекрасно знает, как чувствительны его уголки рта. Хоть и она, время от времени, принуждала его к послушанию, сильно натягивая удила и произнося жесткие слова — ведь не так-то легко в эти дни приходилось жеребцу, когда чуть ли не в каждой конюшне была течная кобыла!
Эмма-то понимала, чего жаждал Слейпнир. Но от этого беспокойство ее собственного тела становилось отнюдь не меньшим. Каждый раз после своих скачек на Слейпнире она возвращалась, не чувствуя собственных рук и бедер, и благословляла его выносливость.
Ей очень хотелось полностью ощутить весну во всей ее сумасшедшей роскоши. Раньше она могла остановиться и окунуть лицо в цветущую гроздь, вдохнуть ее густой запах, чтобы запомнить его на всю предстоящую осень и зиму. Назвать по имени каждое дерево и каждую травку на своем пути и порадоваться, с благодарностью воскрешая их в памяти зимними вечерами. А когда она не знала имени, она не сдавалась до тех пор, пока не узнавала его у кого-нибудь, живущего в тех местах.
Сейчас она часами скакала по дикому, расточительно роскошному ландшафту, не замечая даже то, что видели ее глаза. Иногда она заставляла себя остановить Слейпнира и вновь вызвать в себе прежний восторг. Но запах ничего не говорил ей, и в цветочных чашечках уже не было благодати. Это было словно твердить заученную с детства молитву, уже утратившую какой-либо смысл.
Сегодня Эмма подвергла Слейпнира испытанию на силу и выносливость. Она поскакала с ним вверх по Кадер-Рину, высокому холму прямо к югу от Винчестера. И здесь, наверху, словно сквозь крышу кукольного домика, перед ней открылся чарующий вид города. Гигантским и в то же время грациозным выглядел отсюда сверху собор Олд-Минстер, и только отсюда можно было увидеть его таким, как представлял его себе строитель. От позолоченного церковного петуха над центральной башней били молнии солнечных бликов. Петух, казалось, стоит на уровне ее глаз, и, зажмуря глаз, она словно бы могла держать его за перо хвоста.
Кадер-Рин — не простой холм. Говорят, что на этом месте стояла первая столица Уэссекса. Но трудно представить себе, как мог жить здесь целый город. Эмма долго искала, но не нашла даже какого-нибудь естественного источника. Правда, Слейпнир нашел воду и напился, но это была дождевая вода, скопившаяся в углублении камня, словно в примитивно выдолбленном пруду. Возможно, так и добывали воду в этой изобилующей дождями стране? Здесь же внизу протекает река Итчен: наверное, тогда они имели какое-то причудливое устройство для поднятия воды наверх? Она же знала, сколь искусны были римляне в этом; в Винчестере все еще сохранились остатки их акведуков и терм.